9 мая 2022, 08:00

«После 9 мая немцев ловили по подвалам. Берлин — страшный город». Cпортсмены в Великой Отечественной войне

Юрий Голышак
Обозреватель
Авторская рубрика обозревателя «СЭ» ко Дню Победы.

«Эта, зелененькая, за Кенигсберг»

Когда-то давно-давно на 9 мая мне, малышу, бабушка позволяла надеть дедовы награды — и я ходил по дому, расправив грудь. Орден Ленина отсвечивал каким-то особым лучом — но «Боевое Красное» нравилось мне даже больше.

Тогда, тысячу лет назад, мать водила меня 9 мая на встречи фронтовиков в парк Горького — просто смотреть. Фронтовики в своих кепочках еще и дедами-то не выглядели — крепкие, моложавые, смешливые...

Попадались и древние старики — до сих пор перед глазами лицо одного, откуда-то с гор. Белая борода, папаха. Красота невероятная!

Я щелкал их на «Смену» — сейчас перебираю эти карточки, и мне крайне странно, что ни одного человека с этих снимков нет в живых. Скорее всего.

Приятель деда по военным временам раз в год заезжал к нам на дачу, приучив меня разбираться в нашивках за ранения и орденских колодках:

— Эта, зелененькая, за Кенигсберг. Эта — «Красная Звезда»...

«Семен Михайлович, вы «Войну и мир» читали?»

Тот самый дедовский приятель, самый что ни на есть боевой полковник, как-то попал на обложку «Огонька». Человек был живописный, что и говорить.

Лицо его тиражом в 3 миллиона экземпляров расползлось по всей стране. Пиджак отсвечивал рядком колодок из всякого киоска «Союзпечати».

Я был поражен собственной близостью к великим. Мне казалось — такой человек может все.

— Мне «Пионерскую правду» не выписывают, — нажаловался ему, словно товарищу Черненко. — Говорят — ни к чему тебе это.

— А ну-ка пойдем на почту...

Пошел и выписал сам. Полугода мне хватило, чтоб постичь — действительно ни к чему. Редкая муть.

Все эти красные и зеленые планки, боевые рассказы казались мне крайне увлекательными. Даже марки я собирал исключительно на тему Великой Отечественной — даже сегодня легко отличу маршала Мерецкова от Толбухина. Что может быть проще?

В каком-то журнале отыскивалась фотография престарелого маршала Буденного, равнодушно принимающего от генералов стопку грамот к собственному 90-летию — душа радовалась. Буденный для меня, пацана, был настоящим героем.

Я даже не подозревал, сколь он, уже преставившийся, был тонок и ироничен. Не только успешно размахивал шашкой.

Зять Михаил Державин как-то насмешливо справился:

— Семен Михайлович, вы «Войну и мир» читали?

— В первый раз, мой друг, еще при жизни автора, — с чувством ответил старенький маршал.

Противотанковые окопы во время Великой Отечественной войны. Фото Global Look Press
Противотанковые рвы во время Великой Отечественной войны. Фото Global Look Press
Фото Global Look Press

Военно-полевые репортажи

Чуть-чуть поездив военным корреспондентом по горячим точкам, самой малостью захватив тот самый свист над головой, который ни с чем не спутать, я вздрагиваю до сих пор. Если вдруг вспомнится. Хорошо, все это не возвращается ночами.

Как люди жили на фронте пять лет с постоянным чувством страха — мне не понять. Неужели реально привыкнуть? Да нет, бросьте!

Хотя Варлам Шаламов говорил — нельзя привыкнуть только к холоду. К страху, наверное, можно...

Но мне того страха хватило, чтоб забыть о военно-полевых репортажах навсегда. Хоть было в них что-то невероятно манящее. Ходить по грани довольно увлекательное занятие, затягивающее.

Слава богу, страх оказался сильнее. Ни секунды не жалею.

А став корреспондентом спортивным, ходил к спортсменам-фронтовикам. Расспрашивал.

Хоть стоило хоть почаще. Но казалось, они вечные. Крепкие. Еще схожу.

А потом раз — и как-то в одну секунду все растворилось. Не осталось никого.

Сейчас перечитываю давнее интервью с Марком Рафаловым. Все — о футбольном судействе. В голову не пришло расспросить про войну, которую прошел Марк Михайлович морпехом. Представляю, чего насмотрелся.

Теперь и спрашивать некого. Умер на днях в Питере последний Герой Советского Союза, получивший звездочку за ту войну.

«Сидели в одном лагере!»

К кому-то мог успеть — но не успел. К кому-то не успевал никак. Вот была бы возможность, открутить бы время назад — к кому отправился бы первому?

Может, к тем трем олимпийским чемпионам 1952-го, которые прошли концлагеря. Гимнаст Виктор Чукарин, штангист Иван Удодов и борец-классик Яков Пункин. Как это возможно? Да в таких видах спорта?

Вспоминал уже, как приехали с Сашей Кружковым к первой нашей олимпийской чемпионке Нине Пономаревой. Держали, взвешивали на ладони тусклую медаль — первую золотую медаль в истории советского спорта! Представляете ощущения?

Она всех этих людей застала, видела живьем — и теперь вот пересказывала нам:

— Я была на финальной схватке Яши Пункина в пятьдесят втором. Даже сейчас наворачиваются слезы. Он побеждает, судья вскидывает руку — и все видят ниже локтя тысячу какой-то номер, оставшийся от концлагеря. Судью будто током ударило. Закатывает рукав — у него тоже наколот рядок цифр. Крепко обнимает нашего борца. Оказалось, сидели в одном лагере!

Вы представляете, какие были бы рассказы, доживи он до появления «Разговора по пятницам»?

Владислав Жмельков (слева). Фото из архива семьи Волковых
Владислав Жмельков (слева).
из архива семьи Волковых

Перловское кладбище, восьмой участок

Неподалеку от моих Мытищ Перловское кладбище — окажетесь неподалеку, загляните. Отыщите восьмой участок. Там на ограде спартаковские ромбы. Вчитайтесь в полустертые буквы — и, ручаюсь, схватитесь за голову: это ж Владислав Жмельков! Тот самый!

Война разрубила фантастическую карьеру надвое — но и того, что было, хватило для огромной славы. Но что такое — слава?

Даже на могиле написано не «Владислав», а «Владимир» — как в паспорте. Доигрывал в Грузии, паспорт потерял. Стали выправлять новый — ну и решили добрые грузины, что «Вл» — это «Владимир». Так и жил до конца жизни под новым именем.

На похоронах от «Спартака» не было никого — пришел только старый товарищ Георгий Глазков. В газетах ни единого некролога. Да и сама гибель осталась тайной — как совершенно трезвого человека зарезали в электричке? Кто сбросил на пути?

Хоть представляя лихость натуры бывшего вратаря — догадываюсь, как это могло случиться...

Вот с кем бы поговорить про довоенный футбол. Послевоенный. Ну и про войну, конечно — потому что Жмельков был настоящим героем. Сегодня назвали бы суперменом.

Мы бы расспросили в «Разговоре по пятницам», как прыгал с парашютом и осваивал рукопашный бой. Как из человека гражданского, худенького глазастого парнишки превратился во фронтового разведчика — который ходит за линию фронта и возвращается с «языками».

Мы-то знаем — где одна легенда, там еще десяток. А про Жмелькова рассказывали фантастические истории. Как поймал по-вратарски гранату — и успел зашвырнуть обратно. Как после тяжелого ранения в бедро отказывался встречать победу в тылу — и дошел до Рейхстага. На котором нарисовал спартаковский ромб.

За все это — орден Славы.

Если уж на столетие «Спартака» никто не положил цветы к его холмику — то уж на 9 мая надо заехать непременно...

Вот что думаю: война создавала удивительных героев. Вот потрясающие подвиги Жмелькова. Не укладывающиеся в голове. Представляете, что это — ходить за линию фронта? Братья Вайнеры Шарапову приписали 42 таких выхода, что считалось — очень круто. У Жмелькова, говорят, счет переваливал за сотню.

Таким же был чудесный поэт Григорий Поженян. Про него на фронте такое рассказывали — веришь и не веришь.

А погиб как и Жмельков — от какой-то шпаны в Переделкино. Избили уже пожилого Поженяна до полусмерти. Так и не оправился. Скромный памятник — неподалеку от Чуковского, Пастернака и Тарковского-старшего...

Наталья Петухова. Фото Федор Успенский, "СЭ"
Наталья Петухова.
Федор Успенский, Фото «СЭ»

«Где твоя Клава?»

Сейчас вспомнил — отыскали как-то вдову великого спартаковского вратаря Анатолия Акимова Наталью Петухову. Бойкую старушку 93 лет!

Анатолия Акимова Лев Кассиль вывел в книжке «вратарем республики». Про бывшую спортсменку Петухову говорили разное — лепили с нее то ли «девушку с веслом», то ли колхозницу в монументе у ВДНХ.

— Нет-нет, — улыбнулась она. — С меня писали картину — висела в Третьяковке. Теперь где-то в запасниках. К двадцатилетию советской власти в Большой театр пригласили ровесников Октября — рабочего, балерину, спортсмена. Ну и выбрали меня. Так художник Владимир Прагер как увидел — загорелся. Захотел написать мой портрет. Очень мило получилось. Этот художник за мной решил приударить, но я ответила: «Да ну вас!»

— Так колхозницей в скульптуре Мухиной были не вы?

— Нет, ее лепили не со спортсменки. Зато знаю, что «Девушку с веслом» лепили с Нины Хоменковой, чемпионки по академической гребле. Хотя встречала женщин, которые уверяли, что «Девушка с веслом» — это они. Еще я была на почтовой марке...

Мы верили и не верили, что человек из той эпохи может быть жив и столь памятлив. Вася Сталин был для нее добрый приятель. Героический летчик. Но обожаемый не за авиаподвиги, а за то, что хороший парень.

Проговорили мы целый вечер — это было что-то! Вспомнили и Жмелькова. А следом за ним еще одну историю про великих спортсменов, ушедших на фронт.

— Жмельков замечательный, душевный парень! Жаль, выпивал крепко. Иной раз заскочит к нам под любым предлогом. То мебель в соседний магазин с женой покупать приехали, то еще что-то. Говорит: «Подсчитали — немножко не хватает. Добавите?» Я злюсь: «Владик, зачем обманываешь? Да и где твоя Клава?» — «Внизу стоит», — «Приводи». — «Она зайти не может». Толе надоедало слушать: «Ната, кончай с ним спорить». И протягивал Жмелькову деньги. Понимал, что Владику хочется выпить, но не на что. Погиб Жмельков загадочно — нашли зарезанным на железной дороге недалеко от его Болшева.

— А братьев Знаменских хорошо знали?

— Еще бы! Я с ними в одной группе тренировалась. Старший, Георгий, умер в сорок шестом от рака печени. А Серафим в сорок втором застрелился. Его жена Рая была совсем молоденькая, хорошенькая. Началась война, и братья Знаменские ушли на фронт, попали в бригаду врачей. Как-то Сима приехал домой, застал жену с другим. И покончил с собой. В день похорон позвонил Николай Петрович Старостин, который с братьями Знаменскими жил в одном доме на Спиридоновке. От него и узнали о трагедии. Заехали попрощаться с Симой. Когда зашли в комнату, у гроба на коленях стояла Рая. А мать ее потом сказала: «Что это за муж, который только на манную кашу денег давал?» Братья тоже на Ваганькове, я бываю у них на могиле.

— Как сложилась судьба Раи?

— Позже снова вышла замуж, родила. А ее дочь Ира от брака со Знаменским приходит иногда на наши ветеранские соревнования. Дружу и с дочкой Петьки Дементьева. Муза — автор уникального русско-немецкого словаря футбольных терминов. Ее мечта — чтобы именем отца назвали стадион в Петербурге.

Футбольный матч во время войны. Фото из архива семьи Волковых
Футбольный матч во время войны.
из архива семьи Волковых

«Ты лапшичкой-то, корреспондент, закусывай...»

Для меня самое страшное на войне — ночные налеты. Даже если знаешь, что свои — все равно ужас пробирает до сердечной судороги.

Я расспрашивал фронтовиков — что самое страшное на войне? У каждого был свой рассказ, свое переживание.

Кто-то рассказывал, что самое жуткое — летом, по жаре, вычищать гусеницы вернувшихся танков. От всей той полусгнившей плоти, что намотали по окопам.

Большой футболист ЦДКА Юрий Нырков — кстати, единственный наш спортсмен, дослужившийся до генерала — вспомнил свое:

— Самое страшное — когда «Катюши» бьют по своим. Вот это ужас так ужас.

Я попробовал представить — и вздрогнул.

Мы гуляли с генералом по осенней Москве, кленовые листы шуршали под ногами. Так и дошли до манежа ЦСКА, где у Ныркова была комнатка. Какой-то ветеранский комитет.

Юрий Александрович усадил меня за стол — достал из шкафа теплую водочку. Разлил в пластиковые стаканчики. В дверь заглянул здоровенный мужик с усами — и Нырков, коротко кивнув, пригласил к столу и его.

— Жлуктов! — протянул тот ладонь размером с лопату.

Ох, господи! Вот это компания. Не помню, как сделал глоток, но помню смешливый голос Ныркова:

— Ты лапшичкой-то, корреспондент, закусывай, лапшичкой...

Из ЦДКА в живых оставалось то ли двое, то ли трое. До футболиста Прохорова я еще доберусь в тот же год, Валентина Николаева упущу.

А пока вот слушал рассказы Ныркова:

— Все, закончил с мужиками во дворе играть. А то недавно еще гоняли в Сокольниках.

Помолчал — и добавил, словно оправдываясь:

— Зрение уж не то. Еще ишемическую болезнь нашли.

2002 год. Вениамин Мандрыкин и Сергей Семак поздравляют Юрия Ныркова с Днем Победы. Фото Алексей Иванов, архив «СЭ»
2002 год. Вениамин Мандрыкин и Сергей Семак поздравляют Юрия Ныркова с Днем Победы.
Алексей Иванов, Фото архив «СЭ»

«Светлый дым — значит немец горит. Черный — наш»

Настоящие фронтовики о войне рассказывают без большой охоты — и Ныркова пришлось раскачивать.

— 22 июня объявили — я сразу в военкомат побежал. Как все мальчишки: «На фронт меня!» А мне отвечают: «Нет, подождешь еще. Через годик приходи — пошлем». А уже 30 июня по комсомольской путевке отправился на строительство оборонительных объектов под Вязьмой. Начал копать противотанковые рвы. Посылали на неделю — а копал до августа 1942 года!

— Рвы — это не страшно.

— Да пострашнее, чем на передовой...

— Да ну?!

— Так постоянные налеты! Потом немцы пошли в наступление — мы еле успели добежать до Вязьмы. Вскочили в последний поезд на Москву. А территория вся уже была занята! Попал в тамбовское арттехническое училище, за десять месяцев сделали из меня младшего лейтенанта. Попал в самоходную артиллерию, она только образовывалась. С сорок третьего — на фронте.

— Каком?

— 1-й Калининский. Прошел все три Украинских. Закончил 1-м Белорусским в сорок пятом, в Берлине. Последний день войны для меня был только не 9 мая, а 11-го...

— Почему?

— Немцев по подвалам отлавливали.

— Ну и как это делалось?

— Для нашей части определили территорию, вот мы и прочесывали все дома, подвалы. Сунешься туда — а немец сидит, отстреливается. За два дня мы так человек пять потеряли. Берлин — страшный в этом смысле город!

— Что такого?

— Подвалы у немцев все оборудованы, разбиты на клетушки, каждый к своему месту и консервы несет, и фрукты, и оружие. Все было готово к обороне. В домах-то оставались только те, кому без разницы — что Гитлер, что красные... А в подвале засел мальчишка с фаустпатроном — ждет наш танк. Раз — сжег!

— Ну и выковыривали их?

— Достанешь — а ему лет четырнадцать. «Гитлерюгенд», настоящие фанатики.

— Убивать вам лично приходилось?

— Господи... Я ж в артиллерии! Конечно, кого-то накрывало. Так, один на один, не убивал. Брать в плен — да. Думаю, убить человека в первый раз очень трудно. Война — грязное дело! Сам я выжил чудом. Две контузии было.

— Тяжелые?

— Вторая — тяжелая. Не слышал, разговаривать не мог. А если в медсанбат уходишь — все, со своей частью попрощайся. В другую отправят, когда вылечат. Меня командир оставил во втором эшелоне, проболтался я там с две недели. Если что — пишу, а говорить-то особо и не надо было. Как-то собственная глупость чуть меня не угробила.

— Что за история?

— Ехал на самоходке, пушка вниз опущена. Механизм у нее испортился. Останавливает пехота: «Слушай, в подвале немцы засели, подъехал бы ты да дуло на них наставил». Не поднимается пушка, отвечаю. «Просто подъедь!» Ну, ладно. Я в комбинезоне, знаков различия никаких. Хотел сам с немцами толковать через переводчика — а они в ответ: «Нет, только со старшим офицером».

— Где его взять?

— Ладно, думаю, за майора сойду. Переводчику говорю: «Называй майором, не разберутся». Спускаемся в подвал, а тот метров пятьсот. Огромный! Немцев там битком — с полтысячи. Все вооруженные.

— Вот это ужас вас пробрал, надо думать.

— Все, думаю. Пришли. Сейчас здесь нас, двух дураков, и положат. Никто и не узнает! Но как-то собрался — спокойным голосом: «Вы выходите, сдаете оружие. Гарантирую вам жизнь». Подумали, пошептались — покидали автоматы, вышли... Генералы первыми оружие сложили — я «Вальтер» и «Браунинг» себе взял как трофеи. Чистое везение, что уцелел.

— Надо было идти?

— Да нет, конечно. Посидели бы они с полдня — все равно бы вышли. Пехоте говорю: «Сами с ними разбирайтесь, мне некогда. Только не забудь сказать, что самоходный полк тоже помог — на нас немцев записывайте!»

— Самая жуткая картина, которую видели своими глазами?

— Оборонительная полоса из колючей проволоки — приказ ее пройти. А на ней висят трупы наших солдат. Думаешь: ну зачем их туда погнали — без артподготовки? Иногда смотришь на поле вдали — и считаешь дым.

— То есть?

— Светлый дым — значит немец горит. Черный — наш танк. Считаешь, кого больше. У нас дизтопливо, а у них бензин. Гадаешь: «Раз, два, три, пять... Кто погиб из ребят, как?»

Владимир Гансон. Фото Юрий Голышак, "СЭ"
Владимир Гансон.
Юрий Голышак, Фото «СЭ»

«Так я увидел первую кровь. Ужаса сильнее не испытывал»

Мы отыскивали удивительных людей — например, видного фехтовальщика Владимира Гансона. Помню, как в свои 90 принялся читать наизусть длиннющую поэму — пока не закруглил изящной рифмой, к вопросам перейти не позволил.

Мы глазам и ушам не верили, честное слово. Этот самый Гансон когда-то был артистом в Камерном театре у Таирова.

Стал легендарным исследователем бабочек — столь легендарным, что два вида названы его именем.

Знаменитым фехтовальщиком — последним в СССР заслуженным тренером по рапире. Возглавлял фехтовальную школу «Буревестник».

Фронтовым офицером.

Как все умещалось в одном человеке? Не понять!

Мы предлагали передохнуть, разговор затянулся.

Гансон задорно сверкал очами:

— Я стою насмерть! Ребятки, дорогие мои, добивайте!

Рассказывал, как в сорок третьем ушел на фронт добровольцем. Но до этого стал свидетелем знаменитой московской паники в сорок первом.

— Мы дежурили на крышах, хватали щипцами зажигательные бомбы — кидали во двор. В октябре 1941-го послали в Очаково рыть противотанковые рвы. Вдруг по радио сообщение: «Враг на московском поле!»

Пронин, председатель Моссовета, пропустил преступную передачу. Мол, немцы вот они, совсем близко. Пожилой рабочий, услышав, заплакал. Прихожу ночью домой — мать рыдает. Это пронесся слух, что фашисты взяли Киевский вокзал.

— Паника в городе была?

— Да какая! Все бежали из Москвы, квартиры, магазины настежь. Тащи что хочешь. Но порядок быстро навели. А на фронте спортивная подготовка помогла. В Кенигсберге к судостроительному заводу вел мост. Кусок пробили, надо прыгать через пролет. Не всякий решался. А я — легко!

Сначала меня прикрепили к школе младших командиров, месяца два учили стрелять. Затем назначили командиром отделения воздушной разведки и направили штурмовать Ригу. Отбить ее было сложно.

— Почему?

— Главная задача — не разрушить старый город перед Двиной. Мы всю красоту сохранили. Мост через широченную реку солдаты Баграмяна соорудили в считаные дни. Из бревен. Спустя несколько лет после войны я приехал туда на фехтовальный турнир, показывал мост нашим ребятам. На него уходила улица Дзирнаву...

— Еще что помните?

— Как горела гигантская колокольня. Подожгли сами немцы. Помню силуэты фашистских самолетов, по которым палил из своей пушечки. Как-то сыграли тревогу. Открываем заградогонь, из облаков выплывает вроде бы немецкий «Хенкель-111». Лупим, один мотор у него задымил...

— И что?

— Выяснилось, это наш Ли-2! Они похожи внешне. Ребята позабыли сигнал «Я свой» — эти позывные ежедневно развозили секретной почтой.

— Погиб летчик?

— Нет. Сел, материл зенитчиков, которые стреляли. Потом ремнями дрались. Свалка была приличная.

— Вы сбивали самолеты?

— А кто ж знает? Все мы большие специалисты по бреху. Послушали б вы ветеранские беседы в госпитале. Дважды в год ложусь — но выдерживаю эти разговоры дня три. Все герои, чуть ли не в одиночку выигрывали сражения. Меня безумно раздражает. Сам я молчу. Всю жизнь хотелось войну забыть. А герои из госпиталей в эти мысли возвращают!

— Снится вам война?

— Никогда. И хорошо, что не снится. Кого-то она не отпускает — потому что ничего ярче в жизни не было. А у меня самое интересное произошло после.

— У вас орден Красной Звезды. Просто так его не давали.

— Как раз давали очень просто. Взяли город — получай награду.

— На Риге вы не остановились?

— До Кенигсберга дошел со своей пушечкой. Был там разрушенный дом, на куче мусора лежит мертвая женщина с задранным подолом... Через много лет разговорились с фехтовальщиком Александром Пономаревым. И он эту женщину видел! Значит, мы в какой-то момент очутились рядом — а познакомились годы спустя!

— Какие еще картины сохранила память?

— Наши патрульные, повешенные на фонарях. Самые первые дни после взятия Кенигсберга. Город-то немецкий — ночами их ловили и вешали для устрашения. Центр разрушен в дым, никто, как Ригу, этот город не берег. Театр музыкальной комедии, памятник Канту — все разворочено!

— Чувствовали, как оставшиеся в городе немцы вас ненавидят?

— Конечно. Они по подвалам прятались. Правда, уцелели в городе только женщины да дети. Один парнишка прямо змеей шипел, когда мы шли мимо.

— Самый жуткий для вас эпизод на войне?

— Да вот сразу же, в эшелоне из Москвы. Остановка, парень побежал в кусты. И наскочил на мину! Приволокли его в вагон, изрешеченный. Так я увидел первую кровь. Ужаса сильнее не испытывал.

А у меня за всю войну — ни царапины! Как ни странно, бабочки принесли больше неприятностей здоровью, чем фашисты. Видите, что с пальцем? Это ящички для бабочек мастерил, прошелся по фаланге циркуляркой...

— Неужели не было страшно, когда с вражескими танками сталкивались?

— Вот честно — страха не было. Азарт все вытеснял. Такой подъем внутри, — забываешь, что жизнь на кону!

Владимир Кудряшов. Фото Юрий Голышак, "СЭ"
Владимир Кудряшов.
Юрий Голышак, Фото «СЭ»

«Жуков тосты не произносил, выпивал молча»

Когда-то Алексей Смертин работал в «Динамо». Стило ему приходить в этот клуб хотя бы ради того, чтоб случилась вот эта прекрасная история.

Сидели у него в кабинете, когда заглянул элегантный старичок — белый костюм, трость. Спросил о чем-то — и исчез.

— Это легенда, между прочим, — кивнул ему вслед Смертин. — Владимир Кудряшов. Когда-то был солистом Большого театра, танцевал в мае 1945-го у Рейхстага. Потом много лет отвечал в «Динамо» за билеты, дружил со всеми великими. А в 1928 году ходил на самый первый матч, что проводился на стадионе «Динамо»...

— Сколько ж ему лет?

— За девяносто — точно!

Ну как пройти мимо? Мы догнали. Договорились о встрече. Сейчас с ужасом думаем — а если б не случайная встреча? Если б не Смертин? Не было бы в нашей жизни такого сказочного дня, такого разговора!

— 15 июня 1941 года я окончил балетную школу при Большом театре, зачислили в труппу. А через неделю — война. Мы-то, молодые, сразу пожелали на фронт...

— Что помешало?

— Так вышел приказ Сталина! Ольга Лепешинская — его любимая балерина — обратилась к Иосифу Виссарионовичу: «Что делать с балетом? С театром?» И он написал фразу, которую нам зачитали на собрании: «Артистов Большого театра на фронт не брать. Они нам понадобятся после победы над Германией». А наши войска в тот момент отступали, откатились почти до Москвы.

— Куда вас отправили?

— В октябре эвакуировали в Куйбышев. До этого рыли укрепления, дежурили на крышах, тушили зажигательные бомбы. Параллельно шли репетиции, спектакли.

— Народ ходил?

— Полно! Преимущественно солдаты. Госпиталь Бурденко был забит ранеными. Там маленький зал, сцена — артисты Большого театра приезжали регулярно. Господи, даже сейчас тяжело вспоминать. У кого-то рук нет, у кого-то — ног. Некоторые солдатики слепые, с повязками на глазах. Оперу-то слушают, а нам еще танцевать перед ними!

— Они что-то рассказывали?

— Хотелось подойти, подбодрить, но нас предупредили: не надо вступать в разговоры. Их только расстроит — он вот такой с фронта вернулся, а ты здоровый танцуешь, с расспросами лезешь. Неприятно!

— Под бомбежку попадали?

— Бог миловал. Иногда спектакли шли под вой сирен воздушной тревоги, но со сцены никто не уходил. Как-то немецкие самолеты сбросили несколько фугасных бомб. Одна разворотила здание ЦК партии на Старой площади, вторая — театр Вахтангова на Арбате. Еще в Большой метили, туда, где кони.

— Покрушило коней?

— Нет, сбоку ухнула. Большой был замаскирован, под лес оформили. Артисты не пострадали.

— Паника в Москве была?

— 16 октября — страшная! Иду из театра по улице Горького — все бегут! Какие-то повозки, лошади, грузовики, набитые доверху! Эвакуировались, кто как мог. Немец — вот он, на самых подступах. Нам в тот день объявили: «Завтра к часу дня на Казанский вокзал, с собой взять маленький чемоданчик». Погрузили в плацкарту, два паровоза потянули. Состав длиннющий — 23 вагона. Последний — с продуктами.

— Рядом тоже артисты ехали?

— Три великих дирижера — Хайкин, Мелик-Пашаев и Самосуд. А еще — Арам Хачатурян и Дмитрий Шостакович!

— Уступили классикам нижнюю полочку?

— Я-то был на верхней. Классики — внизу. Сейчас по железной дороге в Куйбышев — меньше суток, а мы девять дней добирались. Пропускали военные эшелоны.

— В пути опасное случалось?

— Поезд останавливается: «Все из вагонов! Лежать в поле!» Фашистские самолеты летят, с крестами. Вой зловещий. Но не бомбили. Что-то для них было интереснее нашего состава. Проходит минут сорок, слышим: «По вагонам, поезд следует дальше!» Шостакович поднимается, отряхивается от земли. Хачатурян тоже.

— Шостакович обожал футбол. Вел таблицы каждого чемпионата, называл их «гроссбухи».

— Я годы спустя об этом узнал. Тогда мы футбол не обсуждали. Мне другое запомнилось — слякотно, он в калошах ходил. Вот эти калоши намертво в память впечатались! На полустанках меня посылали за кипяточком: «Голубчик, давай, бегом». Из вагона с питанием разносили каждые два дня пачку чая, хлеб, кусочек сыра и колбаски. На всех нас.

— О чем с Хачатуряном и Шостаковичем беседовали?

— Арам Ильич так в нос говорил, басом... Веселый человек, хороший. Талант! Балет «Спартак», «Гаяне» — гениально! Дмитрий Дмитриевич немножко странный был, молчаливый. Возвращается в вагон — калоши оставляет на перроне. Не может в них зайти в помещение. А я подбираю — поезд-то укатит! Он сядет, задумается. Достанет нотную бумагу — и пишет, пишет...

— Что писал?

— Знаменитую Cедьмую симфонию, которую потом исполняли в блокадном Ленинграде! Но сначала мы ее слушали в Куйбышеве. Играл оркестр Большого театра, дирижировал Самосуд.

— В Куйбышеве был правительственный бункер. Знали?

— Понятия не имели, что он вообще существует! Это ж тайна! Помимо Большого в город эвакуировали дипкорпус, семьи членов ЦК. Поселили нас в школе, классы разделили перегородками из простынь.

— С фронтовыми бригадами выезжали на концерты?

— Постоянно! Кто-то в окруженный Сталинград летал, но вот нас за линию фронта не отправляли. В самом Куйбышеве ездили в госпитали, шефские концерты для раненых — это святое! Выступали, когда в театре не было спектаклей. Людей не хватало, так мы сами в гардеробе стояли, принимали пальто. Вчера ты танцуешь — а сегодня уже у вешалок. Все удивляются: что за молодые люди?

— Сталин бывал в Большом?

— Не раз. 12 мая 1945-го мы давали его любимый балет «Пламя Парижа». Все политбюро по улице Горького шло до телеграфа, затем обратно в Кремль, там устроили прием. Как мы увидели эти накрытые столы! Маршалы в парадной форме, один красивее другого. Жуков, Рокоссовский, Чуйков... Под тысячу человек собралось в Георгиевском зале. Сидели буквой «П», во главе стола Сталин, рядом Ворошилов.

— Танцевали?

— С Сусанной и Володей Левашовым исполняли Танец басков из балета «Пламя Парижа».

— За стол-то вас пустили?

— Усадили в самый конец. Сначала в комнате закрыли. Говорят: «Когда будет ваш номер — пригласим на сцену». Потом двое подходят, негромко: «Товарищ Лепешинская, вас просит товарищ Сталин». Та отвечает: «Я с друзьями!»

— Смело.

— Пошли все вместе. Иосиф Виссарионович называл ее «стрекоза».

— Почему?

— Она маленькая, шустрая. Сталин улыбается в усы: «Ну, стрекоза станцует нам что-нибудь? Гопак?» Лепешинская кивает. Сталин говорит: «У Ворошилова гармошка есть. А Буденный с вами станцует...» Вот так втроем исполнили.

— Чудеса.

— Еще с Иваном Козловским случай вышел! Спел куплеты Герцога из «Риголетто». Помните? «Сердце красавиц...»

— Разумеется.

— Сталин повернулся. Он всех по фамилии называл, никаких отчеств: «Товарищ Козловский, повторите, повторите!» А Козловский возьми да скажи в ответ: «Товарищ Сталин, я никогда не бисирую!» Не постеснялся!

— Это поворот.

— А Сталин будто не услышал: «Повторите!» Указывает на сердце. Козловский тихо: «Хорошо...» — и спел. На следующий день ясно стало, почему Сталин на сердце указывал.

— Почему?

— В газете «Правда» указ: за выдающиеся заслуги в области оперного искусства наградить Козловского орденом Ленина. Вот что показывал! Мы все потом говорили: «Да, Семеныч, надо же, три минуты пел — и главный орден!» Думаю, Козловский уже тогда все понял.

— На банкете после голодных лет глаза разбегались?

— Слов нет! Такое изобилие! Икра черная, кетовая, рыбы всякие, шампанское, фрукты... Откуда взяли? Но я не столько закуски рассматривал, сколько Жукова. Небольшого роста, коренастый. Сидел недалеко от Сталина, с Рокоссовским рядышком. Тосты не произносил, выпивал молча. А я 3 мая 1945-го танцевал у Рейхстага!

— Вот это да!

— Накануне вызвали к начальству: «Завтра шефская бригада отправляется в Берлин». К подножию Рейхстага, над которым уже развевалось Знамя Победы. Летели на Ил-14 — Марк Бернес, Лидия Русланова, ее муж, конферансье Михаил Гаркави, Петр Алейников... Из Большого — бас Максим Михайлов и одна балетная пара — я с Сусанной Звягиной. Принимали нас очень тепло.

— Что исполняли?

— Русский танец, который поставил когда-то балетмейстер Василий Вайнонен. Метрах в тридцати от Рейхстага свели два грузовика кузов к кузову, постелили ковры. Даже не представляю, сколько там было солдат!

— Сотни?

— Тысячи! Вокруг все горит, дымка в воздухе. Война ж еще не закончилась, люди продолжали гибнуть. Офицеры рассказывали, что много бойцов полегло при штурме Рейхстага, на втором этаже, на третьем. Я думал: какой ужас — пройти всю войну и несколько дней не дожить до победы.

— Было искушение оставить надпись на Рейхстаге?

— Что вы! Да и не подпускали нас к стенам. Дали два концерта и вернулись в Москву. Маршал Чуйков вручил нам медаль «За взятие Берлина».

— Сусанна Звягина — легенда Большого. Руководила фронтовой бригадой артистов, в 1943-м наградили орденом Красной Звезды.

— О войне вспоминать не любила. Это была необычайно красивая женщина, великолепная танцовщица. Умерла в 2006-м. А через два года — дочь, тоже Сусанна, работала в мюзик-холле. Жена Саши Мальцева. Он долго не мог прийти в себя после ее смерти. Горевал страшно. Говорил: «Дядя Володя, жить не хочу!» Я пытался найти какие-то слова, успокаивал.