Когда-то давно-давно на 9 мая мне, малышу, бабушка позволяла надеть дедовы награды — и я ходил по дому, расправив грудь. Орден Ленина отсвечивал каким-то особым лучом — но «Боевое Красное» нравилось мне даже больше.
Тогда, тысячу лет назад, мать водила меня 9 мая на встречи фронтовиков в парк Горького — просто смотреть. Фронтовики в своих кепочках еще и дедами-то не выглядели — крепкие, моложавые, смешливые...
Попадались и древние старики — до сих пор перед глазами лицо одного, откуда-то с гор. Белая борода, папаха. Красота невероятная!
Я щелкал их на «Смену» — сейчас перебираю эти карточки, и мне крайне странно, что ни одного человека с этих снимков нет в живых. Скорее всего.
Приятель деда по военным временам раз в год заезжал к нам на дачу, приучив меня разбираться в нашивках за ранения и орденских колодках:
— Эта, зелененькая, за Кенигсберг. Эта — «Красная Звезда»...
Тот самый дедовский приятель, самый что ни на есть боевой полковник, как-то попал на обложку «Огонька». Человек был живописный, что и говорить.
Лицо его тиражом в 3 миллиона экземпляров расползлось по всей стране. Пиджак отсвечивал рядком колодок из всякого киоска «Союзпечати».
Я был поражен собственной близостью к великим. Мне казалось — такой человек может все.
— Мне «Пионерскую правду» не выписывают, — нажаловался ему, словно товарищу Черненко. — Говорят — ни к чему тебе это.
— А ну-ка пойдем на почту...
Пошел и выписал сам. Полугода мне хватило, чтоб постичь — действительно ни к чему. Редкая муть.
Все эти красные и зеленые планки, боевые рассказы казались мне крайне увлекательными. Даже марки я собирал исключительно на тему Великой Отечественной — даже сегодня легко отличу маршала Мерецкова от Толбухина. Что может быть проще?
В каком-то журнале отыскивалась фотография престарелого маршала Буденного, равнодушно принимающего от генералов стопку грамот к собственному 90-летию — душа радовалась. Буденный для меня, пацана, был настоящим героем.
Я даже не подозревал, сколь он, уже преставившийся, был тонок и ироничен. Не только успешно размахивал шашкой.
Зять Михаил Державин как-то насмешливо справился:
— Семен Михайлович, вы «Войну и мир» читали?
— В первый раз, мой друг, еще при жизни автора, — с чувством ответил старенький маршал.
Чуть-чуть поездив военным корреспондентом по горячим точкам, самой малостью захватив тот самый свист над головой, который ни с чем не спутать, я вздрагиваю до сих пор. Если вдруг вспомнится. Хорошо, все это не возвращается ночами.
Как люди жили на фронте пять лет с постоянным чувством страха — мне не понять. Неужели реально привыкнуть? Да нет, бросьте!
Хотя Варлам Шаламов говорил — нельзя привыкнуть только к холоду. К страху, наверное, можно...
Но мне того страха хватило, чтоб забыть о военно-полевых репортажах навсегда. Хоть было в них что-то невероятно манящее. Ходить по грани довольно увлекательное занятие, затягивающее.
Слава богу, страх оказался сильнее. Ни секунды не жалею.
А став корреспондентом спортивным, ходил к спортсменам-фронтовикам. Расспрашивал.
Хоть стоило хоть почаще. Но казалось, они вечные. Крепкие. Еще схожу.
А потом раз — и как-то в одну секунду все растворилось. Не осталось никого.
Сейчас перечитываю давнее интервью с Марком Рафаловым. Все — о футбольном судействе. В голову не пришло расспросить про войну, которую прошел Марк Михайлович морпехом. Представляю, чего насмотрелся.
Теперь и спрашивать некого. Умер на днях в Питере последний Герой Советского Союза, получивший звездочку за ту войну.
К кому-то мог успеть — но не успел. К кому-то не успевал никак. Вот была бы возможность, открутить бы время назад — к кому отправился бы первому?
Может, к тем трем олимпийским чемпионам 1952-го, которые прошли концлагеря. Гимнаст Виктор Чукарин, штангист Иван Удодов и борец-классик Яков Пункин. Как это возможно? Да в таких видах спорта?
Вспоминал уже, как приехали с Сашей Кружковым к первой нашей олимпийской чемпионке Нине Пономаревой. Держали, взвешивали на ладони тусклую медаль — первую золотую медаль в истории советского спорта! Представляете ощущения?
Она всех этих людей застала, видела живьем — и теперь вот пересказывала нам:
— Я была на финальной схватке Яши Пункина в пятьдесят втором. Даже сейчас наворачиваются слезы. Он побеждает, судья вскидывает руку — и все видят ниже локтя тысячу какой-то номер, оставшийся от концлагеря. Судью будто током ударило. Закатывает рукав — у него тоже наколот рядок цифр. Крепко обнимает нашего борца. Оказалось, сидели в одном лагере!
Вы представляете, какие были бы рассказы, доживи он до появления «Разговора по пятницам»?
Неподалеку от моих Мытищ Перловское кладбище — окажетесь неподалеку, загляните. Отыщите восьмой участок. Там на ограде спартаковские ромбы. Вчитайтесь в полустертые буквы — и, ручаюсь, схватитесь за голову: это ж Владислав Жмельков! Тот самый!
Война разрубила фантастическую карьеру надвое — но и того, что было, хватило для огромной славы. Но что такое — слава?
Даже на могиле написано не «Владислав», а «Владимир» — как в паспорте. Доигрывал в Грузии, паспорт потерял. Стали выправлять новый — ну и решили добрые грузины, что «Вл» — это «Владимир». Так и жил до конца жизни под новым именем.
На похоронах от «Спартака» не было никого — пришел только старый товарищ Георгий Глазков. В газетах ни единого некролога. Да и сама гибель осталась тайной — как совершенно трезвого человека зарезали в электричке? Кто сбросил на пути?
Хоть представляя лихость натуры бывшего вратаря — догадываюсь, как это могло случиться...
Вот с кем бы поговорить про довоенный футбол. Послевоенный. Ну и про войну, конечно — потому что Жмельков был настоящим героем. Сегодня назвали бы суперменом.
Мы бы расспросили в «Разговоре по пятницам», как прыгал с парашютом и осваивал рукопашный бой. Как из человека гражданского, худенького глазастого парнишки превратился во фронтового разведчика — который ходит за линию фронта и возвращается с «языками».
Мы-то знаем — где одна легенда, там еще десяток. А про Жмелькова рассказывали фантастические истории. Как поймал по-вратарски гранату — и успел зашвырнуть обратно. Как после тяжелого ранения в бедро отказывался встречать победу в тылу — и дошел до Рейхстага. На котором нарисовал спартаковский ромб.
За все это — орден Славы.
Если уж на столетие «Спартака» никто не положил цветы к его холмику — то уж на 9 мая надо заехать непременно...
Вот что думаю: война создавала удивительных героев. Вот потрясающие подвиги Жмелькова. Не укладывающиеся в голове. Представляете, что это — ходить за линию фронта? Братья Вайнеры Шарапову приписали 42 таких выхода, что считалось — очень круто. У Жмелькова, говорят, счет переваливал за сотню.
Таким же был чудесный поэт Григорий Поженян. Про него на фронте такое рассказывали — веришь и не веришь.
А погиб как и Жмельков — от какой-то шпаны в Переделкино. Избили уже пожилого Поженяна до полусмерти. Так и не оправился. Скромный памятник — неподалеку от Чуковского, Пастернака и Тарковского-старшего...
Сейчас вспомнил — отыскали как-то вдову великого спартаковского вратаря Анатолия Акимова Наталью Петухову. Бойкую старушку 93 лет!
Анатолия Акимова Лев Кассиль вывел в книжке «вратарем республики». Про бывшую спортсменку Петухову говорили разное — лепили с нее то ли «девушку с веслом», то ли колхозницу в монументе у ВДНХ.
— Нет-нет, — улыбнулась она. — С меня писали картину — висела в Третьяковке. Теперь где-то в запасниках. К двадцатилетию советской власти в Большой театр пригласили ровесников Октября — рабочего, балерину, спортсмена. Ну и выбрали меня. Так художник Владимир Прагер как увидел — загорелся. Захотел написать мой портрет. Очень мило получилось. Этот художник за мной решил приударить, но я ответила: «Да ну вас!»
— Так колхозницей в скульптуре Мухиной были не вы?
— Нет, ее лепили не со спортсменки. Зато знаю, что «Девушку с веслом» лепили с Нины Хоменковой, чемпионки по академической гребле. Хотя встречала женщин, которые уверяли, что «Девушка с веслом» — это они. Еще я была на почтовой марке...
Мы верили и не верили, что человек из той эпохи может быть жив и столь памятлив. Вася Сталин был для нее добрый приятель. Героический летчик. Но обожаемый не за авиаподвиги, а за то, что хороший парень.
Проговорили мы целый вечер — это было что-то! Вспомнили и Жмелькова. А следом за ним еще одну историю про великих спортсменов, ушедших на фронт.
— Жмельков замечательный, душевный парень! Жаль, выпивал крепко. Иной раз заскочит к нам под любым предлогом. То мебель в соседний магазин с женой покупать приехали, то еще что-то. Говорит: «Подсчитали — немножко не хватает. Добавите?» Я злюсь: «Владик, зачем обманываешь? Да и где твоя Клава?» — «Внизу стоит», — «Приводи». — «Она зайти не может». Толе надоедало слушать: «Ната, кончай с ним спорить». И протягивал Жмелькову деньги. Понимал, что Владику хочется выпить, но не на что. Погиб Жмельков загадочно — нашли зарезанным на железной дороге недалеко от его Болшева.
— А братьев Знаменских хорошо знали?
— Еще бы! Я с ними в одной группе тренировалась. Старший, Георгий, умер в сорок шестом от рака печени. А Серафим в сорок втором застрелился. Его жена Рая была совсем молоденькая, хорошенькая. Началась война, и братья Знаменские ушли на фронт, попали в бригаду врачей. Как-то Сима приехал домой, застал жену с другим. И покончил с собой. В день похорон позвонил Николай Петрович Старостин, который с братьями Знаменскими жил в одном доме на Спиридоновке. От него и узнали о трагедии. Заехали попрощаться с Симой. Когда зашли в комнату, у гроба на коленях стояла Рая. А мать ее потом сказала: «Что это за муж, который только на манную кашу денег давал?» Братья тоже на Ваганькове, я бываю у них на могиле.
— Как сложилась судьба Раи?
— Позже снова вышла замуж, родила. А ее дочь Ира от брака со Знаменским приходит иногда на наши ветеранские соревнования. Дружу и с дочкой Петьки Дементьева. Муза — автор уникального русско-немецкого словаря футбольных терминов. Ее мечта — чтобы именем отца назвали стадион в Петербурге.
Для меня самое страшное на войне — ночные налеты. Даже если знаешь, что свои — все равно ужас пробирает до сердечной судороги.
Я расспрашивал фронтовиков — что самое страшное на войне? У каждого был свой рассказ, свое переживание.
Кто-то рассказывал, что самое жуткое — летом, по жаре, вычищать гусеницы вернувшихся танков. От всей той полусгнившей плоти, что намотали по окопам.
Большой футболист ЦДКА Юрий Нырков — кстати, единственный наш спортсмен, дослужившийся до генерала — вспомнил свое:
— Самое страшное — когда «Катюши» бьют по своим. Вот это ужас так ужас.
Я попробовал представить — и вздрогнул.
Мы гуляли с генералом по осенней Москве, кленовые листы шуршали под ногами. Так и дошли до манежа ЦСКА, где у Ныркова была комнатка. Какой-то ветеранский комитет.
Юрий Александрович усадил меня за стол — достал из шкафа теплую водочку. Разлил в пластиковые стаканчики. В дверь заглянул здоровенный мужик с усами — и Нырков, коротко кивнув, пригласил к столу и его.
— Жлуктов! — протянул тот ладонь размером с лопату.
Ох, господи! Вот это компания. Не помню, как сделал глоток, но помню смешливый голос Ныркова:
— Ты лапшичкой-то, корреспондент, закусывай, лапшичкой...
Из ЦДКА в живых оставалось то ли двое, то ли трое. До футболиста Прохорова я еще доберусь в тот же год, Валентина Николаева упущу.
А пока вот слушал рассказы Ныркова:
— Все, закончил с мужиками во дворе играть. А то недавно еще гоняли в Сокольниках.
Помолчал — и добавил, словно оправдываясь:
— Зрение уж не то. Еще ишемическую болезнь нашли.
Настоящие фронтовики о войне рассказывают без большой охоты — и Ныркова пришлось раскачивать.
— 22 июня объявили — я сразу в военкомат побежал. Как все мальчишки: «На фронт меня!» А мне отвечают: «Нет, подождешь еще. Через годик приходи — пошлем». А уже 30 июня по комсомольской путевке отправился на строительство оборонительных объектов под Вязьмой. Начал копать противотанковые рвы. Посылали на неделю — а копал до августа 1942 года!
— Рвы — это не страшно.
— Да пострашнее, чем на передовой...
— Да ну?!
— Так постоянные налеты! Потом немцы пошли в наступление — мы еле успели добежать до Вязьмы. Вскочили в последний поезд на Москву. А территория вся уже была занята! Попал в тамбовское арттехническое училище, за десять месяцев сделали из меня младшего лейтенанта. Попал в самоходную артиллерию, она только образовывалась. С сорок третьего — на фронте.
— Каком?
— 1-й Калининский. Прошел все три Украинских. Закончил 1-м Белорусским в сорок пятом, в Берлине. Последний день войны для меня был только не 9 мая, а 11-го...
— Почему?
— Немцев по подвалам отлавливали.
— Ну и как это делалось?
— Для нашей части определили территорию, вот мы и прочесывали все дома, подвалы. Сунешься туда — а немец сидит, отстреливается. За два дня мы так человек пять потеряли. Берлин — страшный в этом смысле город!
— Что такого?
— Подвалы у немцев все оборудованы, разбиты на клетушки, каждый к своему месту и консервы несет, и фрукты, и оружие. Все было готово к обороне. В домах-то оставались только те, кому без разницы — что Гитлер, что красные... А в подвале засел мальчишка с фаустпатроном — ждет наш танк. Раз — сжег!
— Ну и выковыривали их?
— Достанешь — а ему лет четырнадцать. «Гитлерюгенд», настоящие фанатики.
— Убивать вам лично приходилось?
— Господи... Я ж в артиллерии! Конечно, кого-то накрывало. Так, один на один, не убивал. Брать в плен — да. Думаю, убить человека в первый раз очень трудно. Война — грязное дело! Сам я выжил чудом. Две контузии было.
— Тяжелые?
— Вторая — тяжелая. Не слышал, разговаривать не мог. А если в медсанбат уходишь — все, со своей частью попрощайся. В другую отправят, когда вылечат. Меня командир оставил во втором эшелоне, проболтался я там с две недели. Если что — пишу, а говорить-то особо и не надо было. Как-то собственная глупость чуть меня не угробила.
— Что за история?
— Ехал на самоходке, пушка вниз опущена. Механизм у нее испортился. Останавливает пехота: «Слушай, в подвале немцы засели, подъехал бы ты да дуло на них наставил». Не поднимается пушка, отвечаю. «Просто подъедь!» Ну, ладно. Я в комбинезоне, знаков различия никаких. Хотел сам с немцами толковать через переводчика — а они в ответ: «Нет, только со старшим офицером».
— Где его взять?
— Ладно, думаю, за майора сойду. Переводчику говорю: «Называй майором, не разберутся». Спускаемся в подвал, а тот метров пятьсот. Огромный! Немцев там битком — с полтысячи. Все вооруженные.
— Вот это ужас вас пробрал, надо думать.
— Все, думаю. Пришли. Сейчас здесь нас, двух дураков, и положат. Никто и не узнает! Но как-то собрался — спокойным голосом: «Вы выходите, сдаете оружие. Гарантирую вам жизнь». Подумали, пошептались — покидали автоматы, вышли... Генералы первыми оружие сложили — я «Вальтер» и «Браунинг» себе взял как трофеи. Чистое везение, что уцелел.
— Надо было идти?
— Да нет, конечно. Посидели бы они с полдня — все равно бы вышли. Пехоте говорю: «Сами с ними разбирайтесь, мне некогда. Только не забудь сказать, что самоходный полк тоже помог — на нас немцев записывайте!»
— Самая жуткая картина, которую видели своими глазами?
— Оборонительная полоса из колючей проволоки — приказ ее пройти. А на ней висят трупы наших солдат. Думаешь: ну зачем их туда погнали — без артподготовки? Иногда смотришь на поле вдали — и считаешь дым.
— То есть?
— Светлый дым — значит немец горит. Черный — наш танк. Считаешь, кого больше. У нас дизтопливо, а у них бензин. Гадаешь: «Раз, два, три, пять... Кто погиб из ребят, как?»
Мы отыскивали удивительных людей — например, видного фехтовальщика Владимира Гансона. Помню, как в свои 90 принялся читать наизусть длиннющую поэму — пока не закруглил изящной рифмой, к вопросам перейти не позволил.
Мы глазам и ушам не верили, честное слово. Этот самый Гансон когда-то был артистом в Камерном театре у Таирова.
Стал легендарным исследователем бабочек — столь легендарным, что два вида названы его именем.
Знаменитым фехтовальщиком — последним в СССР заслуженным тренером по рапире. Возглавлял фехтовальную школу «Буревестник».
Фронтовым офицером.
Как все умещалось в одном человеке? Не понять!
Мы предлагали передохнуть, разговор затянулся.
Гансон задорно сверкал очами:
— Я стою насмерть! Ребятки, дорогие мои, добивайте!
Рассказывал, как в сорок третьем ушел на фронт добровольцем. Но до этого стал свидетелем знаменитой московской паники в сорок первом.
— Мы дежурили на крышах, хватали щипцами зажигательные бомбы — кидали во двор. В октябре 1941-го послали в Очаково рыть противотанковые рвы. Вдруг по радио сообщение: «Враг на московском поле!»
Пронин, председатель Моссовета, пропустил преступную передачу. Мол, немцы вот они, совсем близко. Пожилой рабочий, услышав, заплакал. Прихожу ночью домой — мать рыдает. Это пронесся слух, что фашисты взяли Киевский вокзал.
— Паника в городе была?
— Да какая! Все бежали из Москвы, квартиры, магазины настежь. Тащи что хочешь. Но порядок быстро навели. А на фронте спортивная подготовка помогла. В Кенигсберге к судостроительному заводу вел мост. Кусок пробили, надо прыгать через пролет. Не всякий решался. А я — легко!
Сначала меня прикрепили к школе младших командиров, месяца два учили стрелять. Затем назначили командиром отделения воздушной разведки и направили штурмовать Ригу. Отбить ее было сложно.
— Почему?
— Главная задача — не разрушить старый город перед Двиной. Мы всю красоту сохранили. Мост через широченную реку солдаты Баграмяна соорудили в считаные дни. Из бревен. Спустя несколько лет после войны я приехал туда на фехтовальный турнир, показывал мост нашим ребятам. На него уходила улица Дзирнаву...
— Еще что помните?
— Как горела гигантская колокольня. Подожгли сами немцы. Помню силуэты фашистских самолетов, по которым палил из своей пушечки. Как-то сыграли тревогу. Открываем заградогонь, из облаков выплывает вроде бы немецкий «Хенкель-111». Лупим, один мотор у него задымил...
— И что?
— Выяснилось, это наш Ли-2! Они похожи внешне. Ребята позабыли сигнал «Я свой» — эти позывные ежедневно развозили секретной почтой.
— Погиб летчик?
— Нет. Сел, материл зенитчиков, которые стреляли. Потом ремнями дрались. Свалка была приличная.
— Вы сбивали самолеты?
— А кто ж знает? Все мы большие специалисты по бреху. Послушали б вы ветеранские беседы в госпитале. Дважды в год ложусь — но выдерживаю эти разговоры дня три. Все герои, чуть ли не в одиночку выигрывали сражения. Меня безумно раздражает. Сам я молчу. Всю жизнь хотелось войну забыть. А герои из госпиталей в эти мысли возвращают!
— Снится вам война?
— Никогда. И хорошо, что не снится. Кого-то она не отпускает — потому что ничего ярче в жизни не было. А у меня самое интересное произошло после.
— У вас орден Красной Звезды. Просто так его не давали.
— Как раз давали очень просто. Взяли город — получай награду.
— На Риге вы не остановились?
— До Кенигсберга дошел со своей пушечкой. Был там разрушенный дом, на куче мусора лежит мертвая женщина с задранным подолом... Через много лет разговорились с фехтовальщиком Александром Пономаревым. И он эту женщину видел! Значит, мы в какой-то момент очутились рядом — а познакомились годы спустя!
— Какие еще картины сохранила память?
— Наши патрульные, повешенные на фонарях. Самые первые дни после взятия Кенигсберга. Город-то немецкий — ночами их ловили и вешали для устрашения. Центр разрушен в дым, никто, как Ригу, этот город не берег. Театр музыкальной комедии, памятник Канту — все разворочено!
— Чувствовали, как оставшиеся в городе немцы вас ненавидят?
— Конечно. Они по подвалам прятались. Правда, уцелели в городе только женщины да дети. Один парнишка прямо змеей шипел, когда мы шли мимо.
— Самый жуткий для вас эпизод на войне?
— Да вот сразу же, в эшелоне из Москвы. Остановка, парень побежал в кусты. И наскочил на мину! Приволокли его в вагон, изрешеченный. Так я увидел первую кровь. Ужаса сильнее не испытывал.
А у меня за всю войну — ни царапины! Как ни странно, бабочки принесли больше неприятностей здоровью, чем фашисты. Видите, что с пальцем? Это ящички для бабочек мастерил, прошелся по фаланге циркуляркой...
— Неужели не было страшно, когда с вражескими танками сталкивались?
— Вот честно — страха не было. Азарт все вытеснял. Такой подъем внутри, — забываешь, что жизнь на кону!
Когда-то Алексей Смертин работал в «Динамо». Стило ему приходить в этот клуб хотя бы ради того, чтоб случилась вот эта прекрасная история.
Сидели у него в кабинете, когда заглянул элегантный старичок — белый костюм, трость. Спросил о чем-то — и исчез.
— Это легенда, между прочим, — кивнул ему вслед Смертин. — Владимир Кудряшов. Когда-то был солистом Большого театра, танцевал в мае 1945-го у Рейхстага. Потом много лет отвечал в «Динамо» за билеты, дружил со всеми великими. А в 1928 году ходил на самый первый матч, что проводился на стадионе «Динамо»...
— Сколько ж ему лет?
— За девяносто — точно!
Ну как пройти мимо? Мы догнали. Договорились о встрече. Сейчас с ужасом думаем — а если б не случайная встреча? Если б не Смертин? Не было бы в нашей жизни такого сказочного дня, такого разговора!
— 15 июня 1941 года я окончил балетную школу при Большом театре, зачислили в труппу. А через неделю — война. Мы-то, молодые, сразу пожелали на фронт...
— Что помешало?
— Так вышел приказ Сталина! Ольга Лепешинская — его любимая балерина — обратилась к Иосифу Виссарионовичу: «Что делать с балетом? С театром?» И он написал фразу, которую нам зачитали на собрании: «Артистов Большого театра на фронт не брать. Они нам понадобятся после победы над Германией». А наши войска в тот момент отступали, откатились почти до Москвы.
— Куда вас отправили?
— В октябре эвакуировали в Куйбышев. До этого рыли укрепления, дежурили на крышах, тушили зажигательные бомбы. Параллельно шли репетиции, спектакли.
— Народ ходил?
— Полно! Преимущественно солдаты. Госпиталь Бурденко был забит ранеными. Там маленький зал, сцена — артисты Большого театра приезжали регулярно. Господи, даже сейчас тяжело вспоминать. У кого-то рук нет, у кого-то — ног. Некоторые солдатики слепые, с повязками на глазах. Оперу-то слушают, а нам еще танцевать перед ними!
— Они что-то рассказывали?
— Хотелось подойти, подбодрить, но нас предупредили: не надо вступать в разговоры. Их только расстроит — он вот такой с фронта вернулся, а ты здоровый танцуешь, с расспросами лезешь. Неприятно!
— Под бомбежку попадали?
— Бог миловал. Иногда спектакли шли под вой сирен воздушной тревоги, но со сцены никто не уходил. Как-то немецкие самолеты сбросили несколько фугасных бомб. Одна разворотила здание ЦК партии на Старой площади, вторая — театр Вахтангова на Арбате. Еще в Большой метили, туда, где кони.
— Покрушило коней?
— Нет, сбоку ухнула. Большой был замаскирован, под лес оформили. Артисты не пострадали.
— Паника в Москве была?
— 16 октября — страшная! Иду из театра по улице Горького — все бегут! Какие-то повозки, лошади, грузовики, набитые доверху! Эвакуировались, кто как мог. Немец — вот он, на самых подступах. Нам в тот день объявили: «Завтра к часу дня на Казанский вокзал, с собой взять маленький чемоданчик». Погрузили в плацкарту, два паровоза потянули. Состав длиннющий — 23 вагона. Последний — с продуктами.
— Рядом тоже артисты ехали?
— Три великих дирижера — Хайкин, Мелик-Пашаев и Самосуд. А еще — Арам Хачатурян и Дмитрий Шостакович!
— Уступили классикам нижнюю полочку?
— Я-то был на верхней. Классики — внизу. Сейчас по железной дороге в Куйбышев — меньше суток, а мы девять дней добирались. Пропускали военные эшелоны.
— В пути опасное случалось?
— Поезд останавливается: «Все из вагонов! Лежать в поле!» Фашистские самолеты летят, с крестами. Вой зловещий. Но не бомбили. Что-то для них было интереснее нашего состава. Проходит минут сорок, слышим: «По вагонам, поезд следует дальше!» Шостакович поднимается, отряхивается от земли. Хачатурян тоже.
— Шостакович обожал футбол. Вел таблицы каждого чемпионата, называл их «гроссбухи».
— Я годы спустя об этом узнал. Тогда мы футбол не обсуждали. Мне другое запомнилось — слякотно, он в калошах ходил. Вот эти калоши намертво в память впечатались! На полустанках меня посылали за кипяточком: «Голубчик, давай, бегом». Из вагона с питанием разносили каждые два дня пачку чая, хлеб, кусочек сыра и колбаски. На всех нас.
— О чем с Хачатуряном и Шостаковичем беседовали?
— Арам Ильич так в нос говорил, басом... Веселый человек, хороший. Талант! Балет «Спартак», «Гаяне» — гениально! Дмитрий Дмитриевич немножко странный был, молчаливый. Возвращается в вагон — калоши оставляет на перроне. Не может в них зайти в помещение. А я подбираю — поезд-то укатит! Он сядет, задумается. Достанет нотную бумагу — и пишет, пишет...
— Что писал?
— Знаменитую Cедьмую симфонию, которую потом исполняли в блокадном Ленинграде! Но сначала мы ее слушали в Куйбышеве. Играл оркестр Большого театра, дирижировал Самосуд.
— В Куйбышеве был правительственный бункер. Знали?
— Понятия не имели, что он вообще существует! Это ж тайна! Помимо Большого в город эвакуировали дипкорпус, семьи членов ЦК. Поселили нас в школе, классы разделили перегородками из простынь.
— С фронтовыми бригадами выезжали на концерты?
— Постоянно! Кто-то в окруженный Сталинград летал, но вот нас за линию фронта не отправляли. В самом Куйбышеве ездили в госпитали, шефские концерты для раненых — это святое! Выступали, когда в театре не было спектаклей. Людей не хватало, так мы сами в гардеробе стояли, принимали пальто. Вчера ты танцуешь — а сегодня уже у вешалок. Все удивляются: что за молодые люди?
— Сталин бывал в Большом?
— Не раз. 12 мая 1945-го мы давали его любимый балет «Пламя Парижа». Все политбюро по улице Горького шло до телеграфа, затем обратно в Кремль, там устроили прием. Как мы увидели эти накрытые столы! Маршалы в парадной форме, один красивее другого. Жуков, Рокоссовский, Чуйков... Под тысячу человек собралось в Георгиевском зале. Сидели буквой «П», во главе стола Сталин, рядом Ворошилов.
— Танцевали?
— С Сусанной и Володей Левашовым исполняли Танец басков из балета «Пламя Парижа».
— За стол-то вас пустили?
— Усадили в самый конец. Сначала в комнате закрыли. Говорят: «Когда будет ваш номер — пригласим на сцену». Потом двое подходят, негромко: «Товарищ Лепешинская, вас просит товарищ Сталин». Та отвечает: «Я с друзьями!»
— Смело.
— Пошли все вместе. Иосиф Виссарионович называл ее «стрекоза».
— Почему?
— Она маленькая, шустрая. Сталин улыбается в усы: «Ну, стрекоза станцует нам что-нибудь? Гопак?» Лепешинская кивает. Сталин говорит: «У Ворошилова гармошка есть. А Буденный с вами станцует...» Вот так втроем исполнили.
— Чудеса.
— Еще с Иваном Козловским случай вышел! Спел куплеты Герцога из «Риголетто». Помните? «Сердце красавиц...»
— Разумеется.
— Сталин повернулся. Он всех по фамилии называл, никаких отчеств: «Товарищ Козловский, повторите, повторите!» А Козловский возьми да скажи в ответ: «Товарищ Сталин, я никогда не бисирую!» Не постеснялся!
— Это поворот.
— А Сталин будто не услышал: «Повторите!» Указывает на сердце. Козловский тихо: «Хорошо...» — и спел. На следующий день ясно стало, почему Сталин на сердце указывал.
— Почему?
— В газете «Правда» указ: за выдающиеся заслуги в области оперного искусства наградить Козловского орденом Ленина. Вот что показывал! Мы все потом говорили: «Да, Семеныч, надо же, три минуты пел — и главный орден!» Думаю, Козловский уже тогда все понял.
— На банкете после голодных лет глаза разбегались?
— Слов нет! Такое изобилие! Икра черная, кетовая, рыбы всякие, шампанское, фрукты... Откуда взяли? Но я не столько закуски рассматривал, сколько Жукова. Небольшого роста, коренастый. Сидел недалеко от Сталина, с Рокоссовским рядышком. Тосты не произносил, выпивал молча. А я 3 мая 1945-го танцевал у Рейхстага!
— Вот это да!
— Накануне вызвали к начальству: «Завтра шефская бригада отправляется в Берлин». К подножию Рейхстага, над которым уже развевалось Знамя Победы. Летели на Ил-14 — Марк Бернес, Лидия Русланова, ее муж, конферансье Михаил Гаркави, Петр Алейников... Из Большого — бас Максим Михайлов и одна балетная пара — я с Сусанной Звягиной. Принимали нас очень тепло.
— Что исполняли?
— Русский танец, который поставил когда-то балетмейстер Василий Вайнонен. Метрах в тридцати от Рейхстага свели два грузовика кузов к кузову, постелили ковры. Даже не представляю, сколько там было солдат!
— Сотни?
— Тысячи! Вокруг все горит, дымка в воздухе. Война ж еще не закончилась, люди продолжали гибнуть. Офицеры рассказывали, что много бойцов полегло при штурме Рейхстага, на втором этаже, на третьем. Я думал: какой ужас — пройти всю войну и несколько дней не дожить до победы.
— Было искушение оставить надпись на Рейхстаге?
— Что вы! Да и не подпускали нас к стенам. Дали два концерта и вернулись в Москву. Маршал Чуйков вручил нам медаль «За взятие Берлина».
— Сусанна Звягина — легенда Большого. Руководила фронтовой бригадой артистов, в 1943-м наградили орденом Красной Звезды.
— О войне вспоминать не любила. Это была необычайно красивая женщина, великолепная танцовщица. Умерла в 2006-м. А через два года — дочь, тоже Сусанна, работала в мюзик-холле. Жена Саши Мальцева. Он долго не мог прийти в себя после ее смерти. Горевал страшно. Говорил: «Дядя Володя, жить не хочу!» Я пытался найти какие-то слова, успокаивал.